Рождество в Language School
Праздничные тексты поэток «языковой школы» в переводе Александра Фролова
В январе у поэтессы и писательницы Любы Макаревской выходит сборник малой прозы «Осквернение». Читатель:ницы нашего медиа могут помнить Любу как участницу брейнрот-подборки с самыми интимными текстами. Новинка им точно понравится: тексты в «Осквернении» не менее чувственны. С разрешения авторки и издательства Inspiria мы публикуем фрагмент книги — а чтобы ознакомиться с полной версией, можно оформить предзаказ.

Тише смерти и тише тебя.
Геннадий Айги
Каково это – последний раз заниматься с кем-то сексом и знать об этом или не знать?
В тот вечер восемнадцатого сентября я последний раз текла на его руку, у меня была температура из-за болезни, он только что вернулся из Питера.
Потом мы долго ласкали друг друга в каком-то нервном исступлении, и в какой-то момент меня душил нервный хохот. Помню, как я терлась губами о его ноги, когда он вылизывал меня, мы точно обезумели, и именно в ту секунду, когда я захохотала, я остро и четко почувствовала, что это мой последний раз с ним.
Внутри меня было такое четкое знание-осознание, хотя оно длилось всего полсекунды. Потом я была сверху, он кончил первым, я через две секунды, и, гладя мою спину, он зашептал мне:
– Тихо, тихо, тише.
С такого же «тихо, тише, тише» все когда-то началось между мной и ним.
Я помню, как проснулась наутро после и каким нестерпимо красивым был мир тогда. Небо – словно пронзенное вечной весной из песни Летова, несмотря на первое декабря.
Что же теперь?
Долгая ссора – и вот мы вместе выходим на улицу, уже злые друг на друга, на мне черный плащ, на нем джинсовая куртка, сквозь раздражение иногда прорывается нежность, словно досада, но раздражения больше. На одном из перекрестков на Сретенке я хочу перейти на красный свет, и он останавливает меня и рассказывает историю о том, как его бывшая жена сбила человека, который вот так вот перебегал дорогу на красный свет. На несколько минут мне становится стыдно за собственную поспешность и самонадеянность, но и это перестает быть важным, когда рукой он указывает мне путь к моей остановке автобуса:
– Тебе туда.
Я не говорю ему «пока» и не обнимаю его. И несколько минут спустя, сидя на остановке, сквозь слезы я вижу угол между Мясницкой улицей и Чистыми прудами, и город как будто навсегда отдаляется от меня. Словно я больше не его часть. Гудят машины, смеются прохожие – пары и школьники, которые недавно вернулись в город, – а я знаю, что между мной и ним все умерло навсегда.
Город плывет перед моими глазами сквозь слезы, и я вижу лошадь, белую с серыми пятнами и густой челкой, и она смотрит на меня, а я на нее. А из-за угла, наверное, смотрели Ницше и Достоевский, хотя нет, только две девушки-полицейские (одна полная с вьющимися рыжими волосами и вторая блондинка, стройная и высокая), могли ли они знать о том, что я последний раз в жизни была близка с тем, кого любила четыре года.
Я дохожу до Лубянки и только там сажусь в автобус, уже в полной темноте сияет «Детский мир».
Я хорошо это помню, точно вся и выросла из этого ощущения, как полтора года спустя после смерти моего отца, мне тогда было восемь лет, я почувствовала смертельное одиночество, сидя на подоконнике какого-то санатория в Крыму во время отдыха с мамой и бабушкой.
Я давно привыкла жить с ощущением, что я одна в мире, и совсем недолго я верила в то, что я не одна с ним. И вот эта вера закончилась.
Теперь я часто думаю, как пространство вокруг нас постепенно само собой образуется после чьего-то ухода, исчезновения из нашей жизни – не обязательно смерти, – и это новое, стихийно возникшее пространство так похоже то на воздушный вакуум, то на памятник, на мемориал вроде того, что мы видим на месте башен-близнецов в Нью-Йорке.
Множество людей образуется, возникает на моем пути после нашего с ним расставания, а я не знаю, что сказать, точно до конца не понимаю, что со мной происходит. Эти люди – новое пространство моей жизни, и оно словно сшивается само собой, как некое лоскутное одеяло. Пестрое и красивое. Почему же я чувствую такую растерянность?
Прошлое запаковано в коробку – черную, пустую. С того сентября прошло почти полтора года. Загораются окна домов, и я вспоминаю, как любила выходить от него с примятыми лаской или взъерошенными волосами. Любила спрашивать его, как он хочет меня, и слушать как. Любила пахнуть им.
Поздно вечером я крашусь, рисую стрелки, наношу блестки на веки, много блесток, потому что у меня грустные глаза и я хочу это скрыть.
Не для того ли я еду через весь город на вечеринку, где может быть он, чтобы заклеить рану, которую невозможно ни заклеить, ни забинтовать ни аптечным пластырем, ни бинтом. Еду, уже будучи влюбленной в другого человека, точно мне чего-то все еще не хватает. И непонятно, зачем я хочу увидеть именно его.
Мы не встретились с ним, не столкнулись. И утром, когда я завариваю себе кофе, я вспоминаю, что любила кофе, который он иногда готовил мне, – жутко крепкий, мы оба любили с ним одинаковый, до ужаса крепкий черный кофе.
И тогда я снова думаю про ту лошадь на углу Мясницкой и прудов, ее челку, глаза, пятна на ее теле. И думаю: могли бы все же взяться за руки Ницше и Достоевский? И кто, собственно, я – лошадь, кнут, Достоевский, Ницше?
И вижу в своем сознании сумасшедший дом. Одна знакомая писательница сказала мне:
– Стоит тебе подписать согласие на лечение – и все. Ты больше не человек для них. Вещь, мебель.
И ее зрачки расширились от ужаса. Кожа у нее была белая как снег, она была похожа на лань. Эта ее фраза напоминает мне об опыте репрессированных людей, о том, что я читала об этом, но мое сознание уводит меня в сторону безумия, пока за окном в свете фонаря бесятся и кружатся первые хрупкие снежинки и каждая из них отдельна от общего белого сияния.
И вот я снова и снова воображаю себе канонический сумасшедший дом: белые простыни, жгуты, место, где меня навсегда забудут, сотрут в порошок. Грифельная доска из романа Плат, разлом в сознании, вечный образ больницы.
И тогда я думаю, вспомнила бы я его после электрошока? И что такое любовь?
Это первый, кого ты вспоминаешь утром после пробуждения или вспомнишь после наркоза.
Я хорошо помню его лицо, кожу, все его тело – и больше не помню.
Говорят, после смерти есть жизнь, но я ничего не знаю о ней.